В один из теплых июльских дней 1887 года в маленьком домике у дороги, позади тюрьмы, на окраине Витебска вспыхнул пожар. Огонь охватил весь город, включая бедный еврейский квартал. Вокруг — хаос и паника. Кто-то вытаскивает из пылающей хаты пожитки, кто-то несется с ведрами тушить крышу, кто-то будит спящих соседей. В доме Шагалов царит другая атмосфера — там только что родился ребенок. Маму и младенца у нее в ногах вместе с кроватью родня переносит подальше от пожара — в безопасное место на другой конец города. В первые минуты после появления на свет малыш не плачет, не дышит, не шевелится. Его колют булавками, окунают в ведро с водой и, наконец, он слабо «мяукает». Мальчик, который в тот день выжил, переживет еще не один пожар, не одну войну, не одну эмиграцию и станет иконой для миллионов людей по всему миру. «Дай Бог, чтобы каждый шагал, как Шагал», — написал как-то о нем поэт Владимир Маяковский. «Марк Шагал и ты шагай», — отзовется сто лет спустя на каламбур советского классика один из плакатов, который пронесли в родном городе художника участники мирного протестного шествия 2020 года. Рассказываем историю того самого Марка из Витебска, который на своем веку нашагал так, что его следы до сих пор не исчезли.
Мы продолжаем проект «Предки» — это цикл статей о людях, тесно связанных с Беларусью. Его герои — уроженцы нашей страны, чьи имена в свое время гремели на весь мир — и не всегда в хорошем смысле слова. От невероятных ученых и предпринимателей до гангстеров и основателей современного Голливуда. О них знают и помнят далеко за пределами Беларуси, а мы хотим, чтобы и на родине их не забывали. Истории «Предков» вдохновляют, удивляют, шокируют. Но неизменно вызывают интерес.
«Корыто — первое, что увидели мои глаза. Обыкновенное корыто: глубокое, с закругленными краями. Какие продаются на базаре. Я весь в нем умещался», — так описывал момент своего рождения Марк Шагал в автобиографии «Моя жизнь».
В молодой семье Шагалов Марк (в то время — Мовша) был первенцем. Его отец Хацкель работал помощником хозяина рыбной лавки, а мама Фейга-Ита торговала продуктами. Жили небогато, но еды хватало и родителям, и Мовше, и восьми его братьям и сестрам. В доме всегда было вдоволь и хлеба, и масла, и сыра, и (благодаря папе) селедки.
«Вообще в детстве я не выпускал из рук кусок хлеба с маслом, этот извечный символ достатка. Мы все — и я, и братья, и сестры — всюду, куда бы ни шли: во двор, на улицу, даже в уборную, — прихватывали хлеб с маслом. С голоду? Ничуть. Просто привычка. Мы зевали, мечтали и вечно что-нибудь жевали и грызли», — писал Шагал.
Чем в то время занимался помощник хозяина рыбной лавки? Целыми днями с утра до вечера он перетаскивал огромные тяжелые бочки с рыбой: со склада в магазин, из магазина на склад. Как вспоминал в своих мемуарах Шагал, работа отца была «адская, каторжная»:
«Сердце мое трескалось, как ломкое турецкое печенье, при виде того, как он ворочает эту тяжесть или достает селедки из рассола закоченевшими руками. А жирный хозяин стоит рядышком, как чучело. Одежда отца была вечно забрызгана селедочным рассолом. Блестящие чешуйки так и сыпались во все стороны. <…> Отец представляется мне загадочным и грустным. Каким-то непостижимым. Всегда утомленный, озабоченный, только глаза светятся тихим, серо-голубым светом. Долговязый и тощий, он возвращался домой в грязной, засаленной рабочей одежке с оттопыренными карманами — из одного торчал линяло-красный платок. И вечер входил в дом вместе с ним. Из этих карманов он вытаскивал пригоршни пирожков и засахаренных груш. И бурой, жилистой рукой раздавал их нам, детям. Нам же эти лакомства казались куда соблазнительней и слаще, чем если бы мы сами брали их со стола. А если нам не доставалось пирожков и груш из отцовских карманов, то вечер был бесцветным».
Если к отцу маленький Мовша относился с теплотой, трепетом и должным уважением, то свою мать он просто боготворил. Она была невзрачной женщиной невысокого роста. Ходили даже слухи, что Хацкель женился на ней не глядя. Художник был с этим не согласен.
«У нее был дар слова, большая редкость в бедном предместье, мы знали и ценили это. <…> Она ведет хозяйство, руководит отцом, все время затевая какие-то стройки и пристройки, открывает бакалейную торговлю и берет целый фургон товара в кредит, не заплатив ни копейки. Где взять слова, чтобы описать, как она подолгу с застывшей улыбкой сидит перед дверью или за столом, поджидая, не зайдет ли кто-нибудь из соседей, чтобы отвести душу, страдающую от вынужденного молчания», — писал Шагал.
Фейга-Ита умела так «сплести слова, что собеседник только диву давался да растерянно улыбался». Она была матерью своим детям и сестрам. Если какая-то из них собиралась замуж, то именно мама Шагала наводила справки о кандидате, расспрашивала, взвешивала все за и против, решая, подходящий ли жених. Если кавалер жил в другом городе — она и туда ездила, чтобы узнать его адрес, расспросить местных, а вечером даже старалась заглянуть в окна его дома.
«Я хочу сказать, что весь мой талант таился в ней, в моей матери, и все, кроме ее ума, передалось мне», — вспоминал Шагал.
«Дядя боится подавать мне руку. Говорят, я художник»
Страсть к искусству у Шагала проснулась в детстве. Он еще не знал, что есть такая профессия «художник», но уже уверенно держал в пальцах карандаш и делал бытовые зарисовки. Увлечение сына родители не поощряли. Папа и другие многочисленные родственники так вообще раздражались каждый раз, когда упрямый Мовша просил их попозировать для портрета — у евреев-хасидов рисование считалось кощунственным занятием.
«Дядя боится подавать мне руку, — писал Шагал в мемуарах. — Говорят, я художник. Вдруг вздумаю и его нарисовать? Господь не велит. Грех. Другой мой дядя, Зюся, парикмахер, один на все Лиозно. Он мог бы работать и в Париже. Усики, манеры, взгляд. Но он жил в Лиозно. Был там единственной звездой. <…> Дядя стриг и брил меня безжалостно и любовно и гордился мною (один из всей родни!) перед соседями и даже перед Господом, не обошедшим благостью и наше захолустье. Когда я написал его портрет и подарил ему, он взглянул на холст, потом в зеркало, подумал и сказал: „Нет уж, оставь себе“».
Юный Шагал остро воспринимал настороженное отношение к его увлечению со стороны родни, но со временем эта обида прошла. Годы спустя уже зрелый Шагал напишет:
«Если мое искусство не играло никакой роли в жизни моих родных, то их жизнь и их поступки, напротив, сильно повлияли на мое искусство».
«Рот у меня забит землей, землей облеплены зубы»
В детстве Мовша получил традиционное еврейское религиозное образование, а после поступил в Витебскую гимназию. Учеба Шагалу давалась трудно. Не потому, что он ничего не знал, чего-то не понимал или вообще не хотел учиться. Нет. Гимназист исправно делал домашнее задание и готовился к урокам, но стеснялся отвечать у доски. Как только он вставал из-за парты и видел перед собой множество голов одноклассников, то не мог сказать и слова.
«Содрогаясь болезненной дрожью, я успевал, пока шел к доске, почернеть как сажа или покраснеть как рак. И все. Иногда я вдобавок еще и улыбался. Полный ступор. И сколько бы мне ни подсказывали с первых парт — безнадежно. Я действительно знал урок. Но заикался. Мне казалось, я лежу без сил, а надо мной стоит и лает рыжая из страшной сказки собака. Рот у меня забит землей, землей облеплены зубы».
Шагал вспоминал, что из всех предметов больше всего любил геометрию и рисование. Тут ему не было равных.
«Как раз в это время я особенно пристрастился к рисованию. Едва ли понимая, что рисую. Листочки с рисунками летали над партами, долетая иногда до учительского стола. <…> На рисовании мне не хватало только трона. Я был в центре внимания, мной восхищались, меня ставили в пример. Но на следующем уроке я снова падал с небес на землю. Я, не щадя себя, играл в городки и тренировался с двадцатикилограммовыми гирями, а в результате остался на второй год», — писал мастер.
После окончания гимназии Мовше пришло время определиться с будущей профессией. Родители хотели, чтобы он отучился на что-то полезное. Что-то, что сможет прокормить и его самого, и его будущую семью, ну и престарелых родителей, когда они сами зарабатывать на хлеб уже будут не в состоянии. Приказчик — хорошо, бухгалтер — отлично, чиновник — лепота. Художник? Нет, сынок, постой-ка еще немного в углу на горохе и прими правильное решение. Дело даже не в том, что рисование в религиозной семье Шагала не считалось богоугодным занятием. Оно, конечно, так и было, но не играло решающей роли. По тем временам заниматься искусством было не престижно, не практично и обрекало человека на годы безденежья, скитаний и холостой жизни — кто ж отдаст любимую донечку пусть и талантливому, но оборванцу?! Однако юного Мовше такие перспективы не пугали.
«В один прекрасный день, когда мама сажала в печку хлеб на длинной лопате, я подошел, тронул ее за перепачканный мукой локоть и сказал: — Мама… я хочу быть художником. Ни приказчиком, ни бухгалтером я не буду. Все, хватит! Не зря я все время чувствовал: должно случиться что-то особенное. <…> Я долго искал школу живописи, поскольку во что бы то ни стало хотел учиться. Как многие наивные мальчики я полагал, что нужно иметь диплом. И вот после долгих месяцев поиска я нашел объявление: „Школа живописи Пэна“. Я все-таки нашел художника. И вот я пришел туда со своей матерью. <…> Прежде чем меня примут в эту школу, она хотела, чтобы этот Пэн сказал, есть ли у меня талант. Поскольку узнала от моего дяди или от кого-то еще, что для этого нужно иметь талант. Я же был готов учиться даже не имея таланта», — рассказывал в интервью французскому режиссеру Франсуа Леви-Кюнца пожилой Шагал.
Работы юного художника Юделя Пэна не сказать чтобы сильно впечатлили, но опытный мастер успокоил его маму: «Некоторая предрасположенность есть». Когда Мовша вернулся домой, отец, скрепя сердце, выделил ему пять рублей, которых хватило на два неполных месяца обучения в витебской школе живописи. Затем Пэн разрешил молодому таланту посещать его занятия бесплатно.
«Мои этюды: домики, фонари, водовозы, цепочки путников на холмах — висели над маминой кроватью, но куда вдруг все они подевались? Скорее всего, их приспособили под половые коврики — холсты такие плотные. Милое дело! Вытирайте ноги — полы только что вымыты.
Мои сестрицы полагали, что картины для того и существуют, особенно если они из такой удобной материи. Я чуть не задыхался. В слезах собирал работы и снова развешивал на двери, но кончилось тем, что их унесли на чердак и там они заглохли под слоем пыли».
Марк Шагал «Моя жизнь»
«Слезы и гордость душили меня, когда я подбирал с пола деньги»
В школе Пэна Мовша подружился с одним из учеников — Виктором Меклером, сыном богатого купца. Вскоре парни загорелись идеей поехать в Петербург, чтобы там продолжить обучение. У Виктора никаких сложностей с переездом не возникло — дорогу и проживание ему оплатил отец. А вот семья Шагала такую роскошь не могла себе позволить. Однако мольбы принесли свои плоды — отец все-таки выделил сыну 27 рублей.
«Слезы и гордость душили меня, когда я подбирал с пола деньги, — отец швырнул их под стол (обижаться нечего — такая уж у него манера). Ползал и подбирал. И вот, ползая под столом, я вдруг представил, как буду сидеть по вечерам голодный, среди сытых людей. У всех всего в достатке, и только мне, несчастному, негде жить и нечего есть. Не лучше ли так и остаться под столом? На отцовские расспросы я, заикаясь, отвечал, что хочу поступить в школу и-искусств… Какую мину он скроил и что сказал, не помню точно. Вернее всего, сначала промолчал, потом, по обыкновению, разогрел самовар, налил себе чаю и уж тогда, с набитым ртом, сказал: „Что ж, поезжай, если хочешь. Но запомни: денег у меня больше нет. Сам знаешь. Это все, что я могу наскрести. Высылать ничего не буду. Можешь не рассчитывать“», — писал Шагал.
Зимой 1906−1907 года Марк Шагал отправился в Петербург. Сразу по приезде он пошел сдавать вступительный экзамен в Училище технического рисования барона Штиглица. Однако там самоуверенный юнец провалился.
«Пришлось поступить в более доступное училище — в школу Общества поощрения художеств, куда меня приняли без экзамена на третий курс», — вспоминал Шагал.
Вскоре художник выиграл стипендию, а потом по протекции попал под крыло барона Давида Гинзбурга, который выделил молодому дарованию «грант»: 10 рублей в месяц.
«Мне нравился цветистый жаргон воров и проституток»
В Петербурге начинающий и полунищий художник ютился по съемным углам. Арендовать всю комнату он не мог себе позволить, поэтому приходилось «подселяться» к не самым приятным соседям. Жилое помещение делилось наполовину холщовой занавеской. Один его сосед громко храпел по ночам, мешая спать. В другой раз Шагал делил комнату с работником типографии, который однажды напился и стал приставать к своей жене. Когда та отвергла его хмельные ухаживания, он схватил нож и стал за ней гоняться.
Петербург подарил художнику не только горький опыт коммунального сожительства, но и «отсидки». Да… Шагала бросали на «сутки» задолго до того, как это стало в Беларуси трендом. В «питерское Окрестина» его отправили за то, что он въехал в столицу без пропуска. Правда, условия в императорской темнице были получше: и кормили, и поили, и свет в 22.00 выключали — можно было и выспаться, и отдохнуть.
«Господи! Наконец мне спокойно, — описывал Шагал свое заключение. — Уж здесь-то, по крайней мере, я живу с полным правом. Здесь меня оставят в покое, я буду сыт и, может быть, даже смогу вволю рисовать? Нигде мне не было так вольготно, как в камере, куда меня привели облаченным в арестантскую робу, предварительно раздев догола. Мне нравился цветистый жаргон воров и проституток. И они не задирали, не обижали меня! Напротив, относились с уважением. Позднее меня перевели в изолированную камеру, где я сидел с придурковатым стариком. Я любил потолкаться лишний раз в длинной узкой умывалке, перечитывая надписи, испещрявшие стены и двери, задержаться в столовой за длинным столом, над миской баланды. В этой камере на двоих, где каждый вечер ровно в десять неукоснительно выключался свет, так что нельзя было ни читать, ни рисовать, я мог наконец выспаться. И снова мне снились сны».
В Петербурге Шагал прожил четыре года. После Общества поощрения знаний он поступил в частную школу искусств, где преподавал именитый художник Лев Бакст. Во время каникул Мовша иногда приезжал в родной Витебск. В один из таких визитов он познакомился со своей будущей женой Бертой Розенфельд, дочерью зажиточного ювелира. Это была любовь с первого взгляда. Впервые Шагал увидел ее в гостях у своей близкой подруги Теи Брахман. Он мельком взглянул на Берту и понял: «Это моя жена, мои глаза, моя душа».
«Белла (именно так называл Шагал свою жену. — Прим. ред.) мне позирует. Лежит обнаженная — я вижу белизну и округлость. Невольно делаю к ней шаг. Признаюсь, в первый раз я вижу обнаженное женское тело. Хотя она была уже почти моя невеста, я все боялся подойти, коснуться, потрогать это сокровище.
Так смотришь на блюдо с роскошным кушаньем. Я написал с нее этюд и повесил на стену.
На другой день его узрела мама:
— Это что же такое?
Голая женщина, груди, темные соски. Мне стыдно, маме тоже.
— Убери этот срам, — говорит мама.
— Мамочка! Я тебя очень люблю, но… Разве ты никогда не видела себя раздетой? Ну вот и я просто смотрю и рисую. Только и всего.
Однако я послушался. Снял обнаженную и повесил другую картину — какой-то пейзаж с процессией».
Марк Шагал «Моя жизнь»
Петербургский наставник Шагала Лев Бакст вскоре уехал в Париж. Своему ученику он посоветовал последовать его примеру. Тут Мовша вновь столкнулся с проблемой, которая преследовала его с детства, — отсутствие денег. На выручку молодому таланту пришел депутат Госдумы и меценат Максим Винавер.
Политик поселил Шагала в помещении редакции журнала «Заря» неподалеку от своего дома и заказал копию картины Левитана. Молодой художник выполнил заказ и понес картину к окантовщику. К удивлению Мовши, тот попросил продать работу за 10 рублей. Вскоре юноша отнес около полусотни своих картин в магазин. Когда он пришел через несколько дней узнать, не продалось ли что, окантовщик сделал вид, что не знает Шагала. Так Марк потерял несколько десятков своих первых работ.
Вскоре Винавер купил две картины Шагала и предложил платить ежемесячное пособие, которое позволило ему переехать во Францию.
«Картин моих никто не покупал»
В мае 1911 года Шагал из Санкт-Петербурга приехал в Париж. Новым знакомым он стал представляться уже не Мовшей, а Марком. Париж захватил молодого провинциала, но не сразу. Первое время он сильно тосковал по родному Витебску.
«Только огромное расстояние, отделявшее мой родной город от Парижа, помешало мне сбежать домой тут же, через неделю или месяц. Я бы с радостью придумал какое-нибудь чрезвычайное событие, чтобы иметь предлог вернуться. Конец этим колебаниям положил Лувр. Бродя по круглому залу Веронезе или по залам, где выставлены Мане, Делакруа, Курбе, я уже ничего другого не хотел. Россия представлялась мне теперь корзиной, болтающейся под воздушным шаром. Баллон-груша остывал, сдувался и медленно опускался с каждым годом все ниже», — писал Шагал.
Он посещал салоны, музеи, знакомился с художниками, поэтами, писателями. Поначалу он снимал студию в тупике дю-Мэн, но вскоре перебрался в помещение побюджетнее — одну из ячеек знаменитого «Улья».
«Так называлась сотня крошечных мастерских, расположенных в сквере возле боен Вожирар. Здесь жила разноплеменная художественная богема. <…> Картин моих никто не покупал. Да я и не надеялся, что их можно продать. Однажды месье Мальпель предложил мне двадцать пять франков (около 100 евро на сегодняшний день. — Прим. ред.) за одну из выставленных в Салоне картин, если ее не купят дороже».
В начале 1913 года состоялась первая персональная выставка Шагала в «Академии Марии Васильевой», а уже в сентябре его картины выставлялись в Первом Немецком Осеннем Салоне в Берлине, откуда Шагал вернулся в Россию. Думал, что приехал на пару месяцев, а пришлось задержаться на несколько лет — началась Первая мировая война.
В апреле 2023 года аукционный дом Christie’s продал 50 работ белорусского художника почти за 6 млн долларов.
В декабре 2022 года аукцион Chrisitie’s реализовал 20 картин Шагала за почти 10 млн долларов. Самым дорогим лотом этих торгов стал «Полет художника» 1979 года. Его продали за 2,9 млн долларов.
Картину Марка Шагала «Отец» (также известна как «Портрет отца») в ноябре продали на аукционе Phillips в Нью-Йорке за 7,4 млн долларов.
Летом 2022 года на торги в Лондоне выставили еще 20 полотен шагала. Они ушли с молотка за 10 млн долларов. Самой дорогой стала картина «Художник и влюбленная пара в трех цветах», которую новый владелец приобрел за 1,9 млн долларов.
В 2017 году картина Шагала «Любовники» 1928 года была продана за 28,5 млн долларов — аукционный рекорд для художника и самый дорогой лот торгов импрессионизма и модернизма Sotheby’s.
На том же аукционе Sotheby’s была продана еще одна работа Шагала — «Большой цирк» 1956 года — за 16 млн долларов.
«Истукан истуканом сидел я возле своей суженой»
В Витебске Марк сыграл свадьбу с Беллой. От церемонии у художника остались не самые приятные впечатления:
«Истукан истуканом сидел я возле своей суженой. Вряд ли даже в гробу у меня будет такая застывшая и вытянутая физиономия. Как клял я дурацкую застенчивость, не позволявшую мне прикоснуться к грудам винограда и других фруктов, к лакомствам, которыми в изобилии был уставлен свадебный стол. Не прошло и получаса, и нас, сидящих под красным балдахином, уже поздравляли, благословляли (а кто и проклинал) со всех сторон, в нашу честь рекой лилось вино. От мельтешения и суеты у меня пошла кругом голова. Я сжимал тонкие, худые руки жены. Хотелось убежать с ней куда-нибудь подальше, поцеловать ее и рассмеяться».
После женитьбы молодожены переехали в Петербург. Там Марк устроился в военно-промышленный комитет на должность ответственного за обзор прессы. 18 мая 1916 года у пары родилась дочь Ида.
«Те, кого я пригрел, кому дал работу и кусок хлеба, постановили выгнать меня из школы»
В Витебск Шагал вернулся в 1918 году накануне первой годовщины Октябрьской революции. Здесь он стал уполномоченным комиссаром по делам искусств Витебской губернии и в 1918 году открыл художественное училище. Планы были грандиозные, намерения чистые — приобщать к высокому всех: от низов до верхов. Мудрая Белла сразу сказала, что ничего из этого не выйдет. О том, что низы будут к мужу благосклонны, она не сомневалась, но предполагала, что инициативного художника с опытом заграничной жизни по достоинству не оценят в верхах.
Как и предсказывала девушка, отношения с местными властями у художника не заладились. Комиссарам и начальникам пришлись не ко вкусу плакаты и другой визуал, которые Шагал с коллегами подготовили к празднованию первой годовщины Октября в Витебске. Кони, краски, цвета. Слишком стильно, слишком модно, слишком молодежно, слишком цветасто. К чему такая вычурность? В Стране Советов должен быть только один цвет — красный.
«Иное дело гипсовые бюсты, которые наперебой заказывали скульпторам-недоучкам, — иронизировал художник в своих мемуарах. — Боюсь, их все давно размыло витебскими дождями. Бедный мой Витебск! Когда в городском саду воздвигали одно такое изваяние, дело рук учеников моей школы, я стоял за кустами и посмеивался. Где теперь этот Маркс? Где скамейка, на которой я когда-то целовался? Куда мне сесть и скрыть свой позор? Но одного Маркса было мало. И на другой улице установили второго. Ничуть не лучше первого. Громоздкий, тяжелый, он был еще неприглядней и пугал кучеров на ближней стоянке. Мне было стыдно. Но разве я виноват? В косоворотке, с кожаным портфелем под мышкой, я выглядел типичным советским служащим. Только длинные волосы да пунцовые щеки (точно сошел с собственной картины) выдавали во мне художника».
Шагал прозябал на административной должности, тратил нервы на мелкие подковерные интриги, которые плели за его спиной коллеги, бегал от одного чиновничьего кабинета к другому, выпрашивая деньги на развитие учебного заведения. Советская педагогическая авантюра Шагала закончилась именно так, как и предупреждала мудрая Белла — «провалом и обидой».
«Однажды, когда я в очередной раз уехал доставать для школы хлеб, краски и деньги, мои учителя подняли бунт, в который втянули и учеников. Да простит их Господь! И вот те, кого я пригрел, кому дал работу и кусок хлеба, постановили выгнать меня из школы. Мне надлежало покинуть ее стены в двадцать четыре часа. На том деятельность их и кончилась. Бороться больше было не с кем. Присвоив все имущество академии, вплоть до картин, которые я покупал за казенный счет с намерением открыть музей, они бросили школу и учеников на произвол судьбы и разбежались», — писал в своих мемуарах Шагал, деликатно «забыв» упомянуть, что зачинщиком «бунта» был основоположник супрематизма Казимир Малевич.
Как писал в своей книге Джонатан Уилсон, после отъезда Шагала в Москву Малевич сменил вывеску Витебского художественного училища — отныне оно должно было называться Академией супрематизма.
«Вернувшийся из Москвы Шагал с ужасом обнаружил, что его предали. <…> Трудно точно проследить цепь событий, последовавших с осени 1919-го до лета 1920-го, — похоже, положение Шагала как руководителя училища стало шатким еще до приезда Малевича, — в какой-то момент Шагал поехал в Москву жаловаться в вышестоящие инстанции, но оказалось, критические отзывы его коллег, отзывавшихся о нем как о „плохом товарище“, его опередили. Предательство Малевича было последней каплей», — писал Уилсон.
В июне 1920 года Шагал собрал чемоданы и вместе с женой и дочерью уехал в Москву. Здесь он принимал участие в оформлении Московского Еврейского камерного театра, писал настенные картины для аудиторий и вестибюля, создавал декорации для спектаклей. В 1921 году художнику предложили поработать преподавателем в подмосковной трудовой школе-колонии «III Интернационал» для беспризорников. Белла чувствовала, чем это закончится, но промолчала, а Шагал, получив новый «заряд бодрости», с радостью принял вызов.
«Этим сиротам хлебнуть пришлось немало. Все они — беспризорники, битые уголовниками, помнившие блеск ножа, которым зарезали их родителей. Оглушенные свистом пуль, звоном выбитых стекол, никогда не забывавшие предсмертных стонов отца и матери. На их глазах выдирали бороды их отцам, вспарывали животы изнасилованным сестрам. Дрожа от холода и голода, оборванные, они скитались из города в город на подножках поездов, пока одного из тысячи не подбирали и не отправляли в детдом. И вот они передо мной», — вспоминал Шагал.
«Родные мои, вы же видели, я к вам вернулся. Но мне здесь плохо»
Несмотря на спартанские условия, в которых пришлось жить семье новоиспеченного преподавателя, работа ему нравилась. «Трудные» подростки запали в душу Шагала.
«Я полюбил их. Как жадно они рисовали! Набрасывались на краски, как звери на мясо. Один мальчуган самозабвенно творил без передышки: рисовал, сочинял стихи и музыку. Другой выстраивал свои работы обдуманно, спокойно, как инженер. Некоторые увлекались абстрактным искусством, приближаясь к Чимабуэ и к витражам старинных соборов. Я не уставал восхищаться их рисунками, их вдохновенным лепетом — до тех пор, пока нам не пришлось расстаться. Что сталось с вами, дорогие мои ребята? У меня сжимается сердце, когда я вспоминаю о вас», — писал художник.
Шагал, возможно, и хотел бы быть с Россией, но Россия с Шагалом — нет. Постоянное безденежье, дефицит, голод и холод вынудили художника задуматься о переезде в Европу.
«Родные мои, вы же видели, я к вам вернулся. Но мне здесь плохо. Единственное мое желание — работать, писать картины. Ни царской, ни советской России я не нужен. Меня не понимают, я здесь чужой. <…> Последние пять лет жгут мою душу. Я похудел. Наголодался. <…> Я устал. Возьму с собой жену и дочь. Еду к вам (в Европу. — Прим. ред.) насовсем. И может быть, вслед за Европой, меня полюбит моя Россия», — написал Шагал.
В 1922 году Шагал с семьей переехал в Каунас. Оттуда — в Германию. В следующем году Шагалы уже обосновались в Париже. За время долгого отсутствия художника во французской столице многое поменялось. Творческие мастерские «Улья» правительство реквизировало и передало нуждающимся гражданам. Около 150 работ, которые Шагал хранил в своей коморке, пропали.
«После национализации „Улья“ владелец здания Альфред Буше собрал все бесхозные картины (не только шагаловские) и сложил их в каком-то сарае, откуда любой мог забрать приглянувшуюся. В результате такого разбазаривания несколько полотен Шагала обрели вторую жизнь в каморке консьержа — он прикрывал ими кроличью клетку», — писал Джонатан Уилсон.
— Он восстановил некоторые картины. Написал, что называется, вторые и третьи варианты. Например, «Торговец скотом» — практически идентичный. Потом портреты евреев, которые он написал в 20-е годы. «День рождения» — очень известная картина, которую он повторил в 20-е годы практически не изменив, — рассказала в документальном фильме к 120-летию Шагала его внучка Мерет Мейер-Грабер.
«Вы платите налоги и должны знать, на что уходят ваши деньги!»
В Париже Шагал всего себя посвятил творчеству. Его желание «работать, писать картины» сбылось. Этюды, картины, иллюстрации к книгам — мастер, наконец, в своей стихии.
«Во второй половине 1920-х Шагал с семьей много ездил по французским провинциям, был в Нормандии и Бретани, гостил у Робера и Сони Делоне в их загородном доме в округе Понтуаз — это было излюбленное место для пленэров у Писарро и Сезанна», — отмечал Уилсон.
Осенью 1930 года мэр Тель-Авива Меир Дизенгоф пригласил Шагала посетить Палестину. В то время художник по заказу торговца произведениями искусства Амбруаза Воллара работал над иллюстрациями к Библии, да и не мог отказать себе в удовольствии воочию увидеть Землю Обетованную. Вместе с Беллой и дочерью он в 1931 году отплыл из Марселя.
«Если бы Шагалу в Палестине дано было, как иммигранту, ощутить внутреннюю свободу и страсть к вновь обретенной родине, вместо того чтобы снисходительно поглядывать вокруг взглядом туриста, может, он и создал бы там что-нибудь поразительное. Но для Шагала Средиземное море билось о французские берега», — писал Уилсон.
Над Европой тем временем сгущались тучи. В Германии к власти пришел Адольф Гитлер. В Мангейме нацисты сожгли три картины Шагала и выставили одну из них, под названием «Понюшка табаку», в окне художественной галереи с подписью: «Вы платите налоги и должны знать, на что уходят ваши деньги». В 1933 году Шагал подал прошение о получении французского гражданства. Однако ему отказали. Видимо, у французских властей вызвала настороженность деятельность художника в Советской России.
В 1937 году полотна Шагала вместе с работами Гроса, Дикса, Кандинского, Эрнста, Кокошки нацисты выставили на выставке «Дегенеративное искусство» — так они называли произведения, которые, по их мнению, вредили национальным интересам страны.
Вскоре после этого, благодаря покровительству влиятельных французских интеллектуалов, Шагал наконец стал гражданином Франции. Однако это не принесло ему успокоения. Надвигающаяся война вынуждала семью переезжать из одной провинции — в другую, из города — в деревню.
«Летом 1939 года Шагал перевез семью на Луару, в Виллантруа, на ферму, где они годом ранее провели приятное лето в тишине и покое. Однако на этот раз отдыха не получилось. Казалось, дьявольские силы, охватившие внешний мир, проникли во внутренний мир Шагала и лишили его душевного равновесия: вместо того чтобы вздохнуть полной грудью, художник пережил приступ навязчивого психоза. В конце августа он почему-то решил — и переубедить его было невозможно, — что фермер, живший вместе с ними в коттедже, замышляет его убить. Чтобы обезопасить себя, художник забаррикадировался на своей половине. Как только мнимая угроза отступила, Шагал перебрался на левый берег реки, в городок Сен-Дье-сюр-Луар», — писал Уилсон.
«Все стало тенью»
В 1940 году в США начал действовать Чрезвычайный комитет по спасению, созданный неравнодушными частными лицами для вывоза с территории Франции людей, которым угрожало преследование со стороны прогерманских властей. В списки на эвакуацию попал и Шагал. В 1941 году его с женой на корабле доставили в Нью-Йорк. Позже к ним присоединилась дочь Ида со своим мужем.
В США Шагалы так и не стали своими. Они тосковали по Парижу, по Витебску. Новости об освобождении Европы от нацистов они восприняли с воодушевлением. Марк и Белла решили как можно скорее возвращаться во Францию. Однако планы пришлось отложить. Белла подхватила стрептококковую инфекцию и после нескольких дней болезни умерла в больнице 2 сентября 1944 года.
«„Все стало тенью“, — сказал Шагал друзьям и развернул свои картины к стене, — писал Уилсон. — Он очень горевал, на похоронах рыдал как безумный. Тридцать четыре года Белла была его верной спутницей и музой. И, можно сказать, единственной моделью — если не считать [дочери] Иды. <…> По странному и страшному совпадению, незадолго до смерти Беллы Шагал закончил работу над картиной, которую писал одиннадцать лет, — пронзительно-лиричное полотно „Моей жене“ (1933−1944). Здесь представлено все, что составляло для художника ее образ: это и сдержанная чувственность обнаженной женской фигуры на красной кушетке, и таинственно-прекрасные цветы, и скрипач, и ангелы, и антропоморфные рыбы и звери, и юные жених с невестой в перевернутом штетле, и цветовые пятна — сочный красный, насыщенный синий и фиолетовый, бледный серо-коричневый — все они сливаются возле трех слов, написанных черными буквами у полога над головой Беллы: „Àma femme“ (с французского — „Моей жене“. — Прим.ред.)».
«Он чувствовал себя настолько подавленным, что оборвал все связи»
Год Шагал оплакивал Беллу, а затем завел роман с Вирджинией Макнилл-Хаггард. В 1946 году у пары родился сын Давид. Два года спустя семья покинула США и обосновалась во Франции. Там они прожили вместе еще пять лет, а затем Вирджиния вместе с сыном ушла от Шагала к фотографу Шарлю Лейренсу.
«Роман Вирджинии с Лейренсом <…> удручающе подействовали на Шагала. Какое-то время он в тоске обходил одного за другим своих знакомых, жаловался на неверную подругу, искал утешения. Позже Вирджиния скажет, что он „упивался своим горем“, но притворялся Шагал или нет, самолюбие его было задето, он чувствовал себя настолько подавленным, что оборвал все связи не только с Вирджинией, но и с сыном Давидом, с которым целых два года после этого отказывался встречаться», — писал Джонатан Уилсон.
Горевал Шагал недолго. Уже через четыре месяца после болезненного разрыва он сыграл свадьбу с новой пассией — Валентиной Бродской.
К тому времени за Шагалом закрепилась репутация одного из самых известных художников. Его полотна выставлялись в музеях и галереях. Сам мастер продолжал писать, исследовать новые формы, экспериментировал с литографией и керамикой.
Когда Шагалу было 77 лет, его попросили расписать плафон в парижской Гранд-опера. С работой он справился блестяще. Однако в апреле 2023 года фрески мастера попоросили убрать из-за того, что под ними скрывается первоначальная роспись работы Жюля-Эжена Леневе 1875 года. Такое требование выдвинули владельцы прав на наследие французского художника. Однако шансов на успех у них немного: заместитель директора оперы Мартен Аджари уже заявил, что демонтаж фресок Шагала «вызвал бы серьезные вопросы» и поэтому пока не стоит на повестке дня.
В 1970-е, когда Шагалу было уже за восемьдесят, он выполнил триптих для хоров в соборе Нотр-Дам в Реймсе. Помимо этого, художник сделал витраж для кафедрального собора в Чичестере в Англии, мозаики для Университета Ниццы и Первого национального банка Чикаго, а также витражи для Института искусств в Чикаго. Он также принял, хотя и без особого удовольствия, предложение написать картины для оформления театрального фойе во Франкфурте. Много путешествуя по миру, он долго отказывался приезжать в Германию — страну, которая убила его прошлое, писал Уилсон.
«Шагал просил похоронить его без религиозных обрядов»
Последние 19 лет своей жизни Шагал провел в доме в Сен-Поль-де-Вансе. Там он оборудовал мастерскую, где проводил все свое время. Мастер умер 28 марта 1985 года в возрасте девяноста семи лет. Его похоронили на католическом кладбище в Сен-Поль-де-Вансе.
«Министр культуры Франции Жак Ланг произнес прощальные слова, а вокруг было море цветов, словно сошедших с картин Шагала. Здесь же стояли дети художника Ида и Давид. Шагал просил похоронить его без религиозных обрядов, но, когда гроб опускали в могилу, какой-то никому не известный юноша вышел вдруг из-за кипарисовой ограды и прочел заупокойную еврейскую молитву — кадиш», — описал погребение Уилсон.
Первая выставка произведений Марка Шагала в Беларуси состоялась в 1997 году по инициативе его внучек Беллы Мейер и Мерет Мейер-Грабер. В Витебске в доме № 11 на Покровской улице, где провел ранние годы своей жизни великий художник, работает мемориальный музей. Также в городе есть арт-центр Шагала и музей истории Витебского народного художественного училища.
«Я очень давно не видел тебя, мой милый город»
Марк Шагал обожал Витебск. Вряд ли во всем мире найдется белорус, который любил бы этот город так, как он. Даже Париж он называл лишь «моим вторым Витебском». Далеко не все поймут эту привязанность. Ведь за что любить Париж, Рим, Лондон, Берлин, Венецию, Будапешт — понятно. А Витебск? Чем он мог запасть в душу всемирно известному художнику? Архитектурой? Вряд ли. Живописными улочками? Тоже мимо. Не кофейнями, не аллейками, не набережной, не музеями и не чистыми тротуарами, которые в то время были совсем не чистыми. Для Шагала Витебск был «бедный, захолустный городишко», но свой, родной — особое место, где остались девушки, к которым он не смог подступиться, родители, которых горячо любил, друзья, с которыми бегал смотреть на пожары, шпана, которая научила держать удар. Там остались его детство, отрочество и юность.
«Там десятки, сотни синагог, мясных лавок, прохожих. Разве это Россия? Это только мой родной город, куда я опять возвращался. И с каким волнением!» — писал Шагал.
В 1944 году он написал трогательное письмо «Моему городу Витебску», пронизанное любовью и тоской по родине:
«Я очень давно не видел тебя, мой милый город, не получал весточки о тебе, не говорил с твоими облаками, не прислонялся к твоим заборам. Как бесприютный бродяга, я все эти годы лишь хранил твое дыхание в своих картинах — и так разговаривал с тобой, переносился к тебе в мечтах… Я жил вдали от тебя, но в каждой моей картине чувствуется твое дыхание, каждая из них навевает воспоминание о тебе…»
Несмотря на всю любовь к родному городу, после своего отъезда в 1920 году, Шагал так в Витебск и не вернулся. Хоть такая возможность была. В 1973 году по приглашению Министерства культуры Советского Союза Шагал посетил Ленинград и Москву. Почему он не заехал в Витебск? Биографы спорят на этот счет до сих пор. Одни говорят, что его туда «не пустили», другие утверждают, что на малую родину пожилой художник не поехал, так как простудился. Писатель Виктор Мартинович отмел обе версии в своей книге «Родина. Марк Шагал в Витебске». Он напомнил, что во время визита в СССР Марк Шагал дал одно-единственное интервью — искусствоведу Александру Каменскому. Эта беседа, возможно, и дает ответ на вопрос, почему же Шагал так и не заехал в свой любимый Витебск. Вот что тогда сказал художник:
«Я безгранично люблю свой родной Витебск не просто потому, что там я на всю жизнь обрел краску своего искусства… После долгих колебаний я отказался сейчас ехать в Витебск, хотя вспоминаю о нем всю жизнь. Поэтому и отказался, что вспоминаю. Ведь там, наверное, я увидел бы иную обстановку, чем та, которую я помню, иную жизнь. Это было бы для меня тяжелым ударом. Как тяжко навсегда расставаться со своим прошлым!»